[230] Порошин С. А. (1741-1770) – воспитатель малолетнего Павла I. Оставил «Записки, служащие к истории его императорского высочества… Павла Петровича» (Спб., 1844).
[231] Милюков П. Н. (1859-1943) – политический деятель, историк, публицист. Один из организаторов партии кадетов, член ее ЦК, редактор газ. «Речь». В 1917 г. – министр иностранных дел Временного правительства. Автор трудов по истории России XVIII-XIX вв., Февральской и Октябрьской революций. Незадолго до смерти, в 1943 г., выступил со статьей «Правда большевизма», где заявил о безусловной поддержке русским народом Советского правительства.
[232] Нилус П. А. (1869-1943) – художник и писатель, приятель Бунина.
[233] Струве П. Б. (1870-1944) – русский экономист, философ, историк, публицист. Теоретик «легального марксизма», один из лидеров кадетов, редактор журн. «Освобождение», «Русская мысль». В эмиграции редактировал парижскую газ. «Возрождение».
[234] Клягин А. – инженер, промышленник, литератор. Бунин написал предисловие к книге А. Клягина о Сибири «Страна возможностей необычайных» (Париж, 1947).
[235] …итальянский король принял отставку Муссолини — Бенито Муссолини (1883-1945) – глава итальянской фашистской партии и фашистского правительства в Италии в 1922-1943 гг. Стал главой правительства в результате государственного переворота (1922). Формально Италия оставалась монархией – номинальным главой государства был последний (1900-1946) король Италии Виктор Эммануил III (1869-1947). Поражение немецко-фашистских и итальянских войск в войне против стран антифашистской коалиции и усиление антифашистского движения в Италии привело к падению диктатуры Муссолини (25 июля 1943 г.). В 1943-1945 гг. Муссолини возглавлял марионеточное правительство так называемой республики Сало на оккупированной немецко-фашистскими войсками территории Италии. Был захвачен партизанами и казнен по приговору военного трибунала Комитета национального освобождения Северной Италии.
[236] …сговорились об этом еще 3 сентября (августа?). — Декларация об Италии была принята на Московской конференции министров иностранных дел СССР, США и Великобритании, которая проходила 19-30.Х.1943 г.
[237a] Зощенко M. М.(1894–1958) — советский писатель. Речь идет о кн.: Зощенко М. Рассказы. 1937–1938. Л., 1938.
[237] Федин К. А. (1892-1977) – советский писатель; романы «Братья» (1928) и «Похищение Европы» (1935).
[237b] Леон Доде (Альфонс Мари Леон; 1867–1942) — французский писатель, журналист и политический деятель. Сын Альфонса Доде. Повести и романы Леона Доде малохудожественны, наполнены эротикой, вульгарно натуралистичны.
[238] Ренье Анри Франсуа Жозеф (псевдоним – Гюг Виньи; 1864-1936) – французский поэт и романист, близкий декадентскому эстетству, элегическому нравственному безразличию.
[239] …чудовищный день послезавтра в Нюрнберге — Речь идет о судебном процессе над главными нацистскими преступниками, который состоялся в Нюрнберге 20.ХI.1945-1.Х.1946 гг. Трибунал приговорил Г. Геринга, И. Риббентропа, В. Кейтеля, Э. Кальтенбруннера, А. Розенберга, Г. Франка, В. Фрика, Ю. Штрейхера, Ф. Заукеля, А. Йодля, А. Зейсс-Инкварта и М. Бормана (заочно) к смертной казни через повешение. В ночь на 16.Х.1946 г. осужденные (за исключением Геринга, который покончил жизнь самоубийством) были казнены.
[240] …Толстой, до 16 лет носил фамилию Бострэм… — Бытовавшая легенда, согласно которой А.Н. Толстой был сыном не графа Н.А. Толстого, а отчима – А.А. Бострома, к которому ушла мать писателя Л.Л. Толстая (урожд. Тургенева). Опровергается позднейшими работами (см., напр.: Петелин В. Заволжье. М., 1982).
[241] Через некоторое очень малое время меня не будет… — Впечатляющее свидетельство о последних часах жизни Бунина оставил близко знавший его А. Бахрах: «7 ноября 1953 года был последним днем в жизни Бунина, и так случилось, что вторую половину этого дня почти всю я провел с ним с глазу на глаз <…> Когда я пришел, шторы в его комнате были спущены и в ней царил полумрак. От массы лекарственных скляночек и коробочек, нагромоздившихся на его ночном столике, как мне почудилось, шел дурманящий больничный запах. Он лежал, полузакрыв глаза, еще более отощавший за ту неделю, что я его не видел, еще более подавленный, еще более измученный. Его красивое лицо, еще совсем недавно напоминавшее лицо римского патриция, сильно заросло щетиной и было пепельного цвета.
При моем появлении он приоткрыл веки, поворочался, хотя было заметно, что малейшее движение стоит ему больших усилий, откашлялся и затем сразу же — с нараставшей постепенно взволнованностью — стал говорить о бессмысленности смерти, о том, что он не может ни уразуметь, ни принять, как это может статься, что вот был человек и вот его больше не стало. Где граница между этими двумя состояниями? Кто ее определяет? Все он мог, по его словам, вообразить, все понять, все почувствовать, даже все оправдать, кроме одного — „несуществования“ <…> Несмотря на то, что вослед Толстому он любил цитировать крылатую фразу Марка Аврелия о том, что „высшее наше назначение — готовиться к смерти“, он явно был к ней не подготовлен. Я вспомнил, при этом, один обеденный „обмен мнений“, происходивший еще в Грассе, когда Бунин категорически отрицал возможность загробной жизни, утверждая, что противоречило бы высшей логике, если бы после „минутного“ пребывания на этой планете (иногда по отношению к этой планете он применял эпитет „мерзкая“, иногда „прекрасная“) предстояли мириады, зоны лет какого-то непонятного, нерасшифруемого существования, поскольку ничего не было до рождения. Раз есть начало, значит, должен быть и конец, — говорил он, споря с Верой Николаевной, которую его „неверие“ бросало то в жар, то в холод.
Я присел около его постели. На его измятой простыне лежал растрепанный томик Толстого, и, когда я спросил его, что он теперь читает, он, как мне показалось, чуть приободрился и ответил, что хотел бы еще раз перечитать „Воскресение“, но тут же добавил, что читать ему уже трудно, еще труднее сосредоточиться, когда ему читают вслух, и особенно тяжело держать книгу в руках.
А потом почти вскипел, и в тот момент меня особенно поразило, что в его вскрике еще ощущались гневные интонации:
— Ах, какой во всех отношениях замечательный был человек, какой писатель… Но только до сей минуты не могу понять, для чего ему понадобилось включить в „Воскресенье“ такие ненужные, такие нехудожественные страницы…
Он, конечно, имел в виду описание службы в тюремной церкви и совершение таинства евхаристии, которое Толстой отрицал.
Эти последние слова Бунин произнес уже почти с запальчивостью, но вместе с тем с каким-то глубоким внутренним страданием. Не знаю, соответствует ли моя догадка истине, но в тот момент мне было совершенно очевидно, что в чем-то упрекать Толстого, порицать его — причиняло ему физическую боль <…>
Мне приходится еще раз подчеркнуть, что в глазах Бунина Толстой был не только одним из самых необыкновенных людей, когда-либо живших на свете, — он был „божеством“. А можно ли, допустимо ли в отношении божества высказывать какой-либо упрек, какое-либо порицание? А тут — я не могу категорически утверждать, но мне представляется — ослабевший телом и духом Иван Алексеевич неожиданно для себя натолкнулся на страницы, которые окончательно нарушили его душевный покой и мимо которых он не мог пройти в молчании, — натолкнулся, как я думаю, впервые, потому что вполне возможно, что до того ему не попадался экземпляр „Воскресения“, с восстановленными купюрами, сделанными в свое время цензурой.
Последовавшая внутренняя борьба и физическое усилие, необходимое, чтобы высказаться, не только взволновали его, но и утомили. Он снова закрыл глаза, повернулся к стене и попросил меня на некоторое время оставить его одного — „авось я сумею заснуть“, — прошептал он.
Я вышел в соседнюю комнату, оставив двери открытыми, и я слышал, как он продолжал ворочаться и что-то вполголоса бормотать. Как мне послышалось, он повторял по несколько раз те же два-три слова: „Как он мог, как он мог?“
И может быть, в эту минуту, одну из последних своих минут, он под влиянием прочитанного припомнил встречу с Толстым, как в черную мартовскую ночь они шли по Девичью полю и как Толстой, переживавший тогда одну из самых горьких и болезненных своих утрат — смерть любимого семилетнего сына, Ванички, — резко и отрывисто твердил: „Смерти нет, смерти нет“. Все это Бунин давным-давно описал в своей книге, посвященной Толстому, но вот теперь, когда какие-то толстовские строки вызывали у него отталкивание, он вопреки своей воле, даже, вероятно, нехотя, брал под сомнение запавшие в душу толстовские слова, которые пронес сквозь всю свою жизнь и за которые именно в эти минуты ему больше всего хотелось зацепиться.
„Как он мог?“ — это доносившееся из соседней комнаты трагическое в своем однословии и полное глубокого смысла восклицание оказалось последним, слышанным мной из уст Бунина. Вскоре он заснул, и я покинул его, зная, что Вера Николаевна должна вернуться с минуты на минуту.
А на следующее утро, чуть ли не на рассвете, она позвонила мне по телефону и с рыданиями в голосе сообщила, что „Ивана Алексеевича больше нет“.
И когда я тотчас же пришел в знакомую, но сразу же опустевшую, точно оголившуюся, комнату, Иван Алексеевич, или, точнее, то, что было Иваном Алексеевичем, лежал уже в столовой на кушетке, с головой, закутанной в толстую белую простыню. Недаром в своем завещании он строго-настрого потребовал, чтобы лицо его было сразу же закрыто. „Никто не должен видеть моего смертного безобразия“, — писал он, запретив фотографировать его посмертно или снимать с его лица или рук какие-либо маски. Он непременно хотел, чтобы его уложили в цинковый гроб и поставили в склеп.
Через несколько дней при огромном стечении народа его хоронили на пригородном русском кладбище в Сент-Женевьев-дю-Буа» (Бахрах Александр. Бунин в халате. Нью-Йорк, 1979, с. 160–163).
|