1903—1906. Изд. «Знания»
Когда ищешь примеров для освещения законов поэзии и искусства, то невольно обращаешься к французской литературе и к французской живописи.
Это не потому, что во французском искусстве была бы выражена полнее, чем где-либо, сущность человеческой души.
Наоборот — многое, что есть в нас, не только не выражено во французском искусстве, но даже органически недоступно восприятию латинского духа.
Нет, во французском искусстве есть всегда геометрическая упрощенность построений, которая облегчает задачи расчленения родов в искусстве; есть математическая схема, дающая строгий логический рисунок. Поэтому к французскому искусству мы прибегаем, как к школе.
Среди французских поэтов XIX столетия вполне точно наметились две группы: поэты-живописцы и поэты-музыканты.
Поэты романтической школы были живописцами. Музыки они не понимали и не любили.
«Из всех шумов музыка — это шум, наиболее неприятный и наиболее дорогой», — говорил, как передает легенда, Теофиль Готье. Но это не помешало ему (а может, даже и помогло) быть авторитетным музыкальным критиком.
Виктор Гюго мыслил образами. Представлявшуюся ему картину природы он искал раньше в быстром эскизе, сделанном тушью и кистью, а после облекал ее в слова.
Его литературные произведения можно шаг за тагом проследить в его рисунках.
Поэты «Парнаса» — Леконт де Лиль, Эредиа довели точность красочных свойств слова до крайних пределов.
Они писали густыми эмалевыми красками, подобными краскам Гюстава Моро.
Неведение музыки продолжалось до символистов.
Маллармэ и Верлэн поставили перед поэзией «музыкальные задачи»
Маллармэ говорил:
«В наше время симфония заменила фреску».
Верлэн не любил рифмы, которую довели до совершенства Гюго в парнасцы.
Р. де Гурмон говорит про Гюго:
«Он берет два слова, далекие по значению, ударяет их друг об друга как кимвалы. И этим достигает смутного и величественного смысла».
А Верлэн говорил:
«Рифму, как пятикопеечную игрушку, надо выбросить за окно».
Символисты всю гармонию стиха из окончаний перенесли внутрь., создали сложную игру ассонансов, и естественно возник свободный стих.
В России это движение не было так раздельно.
И пластическая и звуковая сторона стиха развивалась одновременно.
Но музыка стиха лежит больше в характере русского языка, чем французского.
Поэтому инструментальная теория стиха, созданная Рене Гил ем, осталась теорией во Франции, а в России эти же идеи стали давно сущностью стиха, не будучи формулированы ни в одной теории.
________________
Это все вспоминается при чтении новой книги стихов И. Бунина.
Вся громадная работа музыкальных завоеваний в области русского-стиха совершенно чужда ему.
Будучи истинным и крупным поэтом, он стоит в стороне от общего движения в области русского стиха.
У него нет ритма, нет струящейся влаги стиха.
Стихи его, как тяжелые ожерелья из неровных кусочков самоцветных неотшлифованных камней.
Он рубит и чеканит свой стих честно и угрюмо.
Его мысль никогда не обволакивается в законченную и стройную строфу. Он ставит точку посреди стиха, подсекает полет ритма в.самом размахе.
Но с другой стороны, у него есть область, в которой он достиг конечных точек совершенства.
Это область чистой живописи, доведенной до тех крайних пределов, которые доступны стихии слова.
Большую часть книги занимают стихотворения, очень близкие тому тонкому и золотистому, чисто левптаковексшу письму, которым нам давно знаком автор «Листопада».
Застят ели черной хвоей запад,
Золотой иконостас заката. [1]
Но наравне с этой светлою и ясною грустью русского пейзажа у Бунина есть живопись ночная, хмурая, в темных тонах прозрачного хрусталя, налитого талой водой.
Драгоценность книги Бунина — небольшая поэма «Сапсан». Поэма угрюмой зимней ночи — русской ночи. Это чистая, строгая живопись. Штрих за штрихом, тон за тоном — точно тяжелые свинцовые капли черного ночного дождя. Ни одной яркой краски, ни одного сияющего слова, но каждое слово полно неумолимой верности и точности. И из-за слов встает огромная мистическая неизбежность пустынной ночи.
Человек убил стервятника — сапсана. К нему стал ходить волк.
Быть может, он сегодня слышал,
Как я, покинув кабинет,
По темной спальне в залу вышел,
Где в сумраке мерцал паркет,
Где в окна небеса синели,
А в черном небе четко встал
Чернозеленый конус ели
И острый Сириус блистал?..
... В безлюдье на равнине дикой
Мы оба знали, что живем
Ее таинственной, великой,
Зловещей чуткостью — вдвоем...
. . . . . . . . . . . И одной
Обречены печальной доле:
Стеречь друг друга в час ночной... [2]
Эта поэма как черный ствол одинокого дерева, с трагическим величием поднимающего свои короткие обнаженные ветви к серому небу. Остальные стихотворения — как опавшая разноцветная листва у его подножья.
________________
Большую часть книги занимают стихотворения восточные. Тут есть металлическая пышность и четкость сонетов Эредиа и та яркость красок, соединенная с законченностью пятен, которая поражает в константинопольских картинах Бревгинга. Но это все (несмотря на все живописные достоинства письма) восток внешний, восток форм и костюмов, тот стиль, который хочется назвать французским термином «orientale».
И только одно стихотворение из всей этой серии проникнуто для нас истинным откровением восточной души: это «Пастухи пустыни». В нем есть такие величественные, полные успокоением пустыни стихи:
Мы проводили солнце. Обувь скинем.
И свершим под звездным темно-синим
Милосердным небом свой намаз.
Пастухи пустыни, что мы знаем!
Мы как сказки детства вспоминаем
Минареты наших отчих стран.
Разверни же, Вечный, над пустыней
На вечерней тверди темно-синей
Книгу звезд небесных — наш Коран! [3]
У Бунина нет корней в современной русской поэзии. Он стоит в стороне и ничем ей не обязан. Но у него есть глубокая органическая связь с русской прозой: с пейзажем Тургенева и с описаниями Чехова.[4] Точно эта школа интимного пейзажа захотела сжаться, отчеканиться, закристаллизоваться в стихе Бунина. И если мы не находим в нем плавного струящего ритма, которым живут современные русские поэты, то в его прерывистости и неторопливости бесспорно получил стихотворное обобщение многоголосый ритм тургеневских и чеховских описаний.
Примечания
Опубликовано в газете «Русь» (1907, 5 янв., № 5, с. 3). Печатается по тексту этого издания. Отклик на издание: Бунин Иван. Стихотворения 1903—1906 г. СПб., 1906 (третий том пятитомного собрания сочинений Бунина, выпускавшегося товариществом «Знание» в 1902—1909 гг., вышедший в свет 18 октября 1906 г.).
Признание за поэзией Бунина высокой пластической, живописной культуры и аналогии, прослеживаемые Волошиным между стихотворениями Бунина и творчеством французских «парнасцев» («поэтов-живописцев»), были характерны для восприятия Бунина, поэта реалистической школы, в символистском кругу. Брюсов в рецензии на это же издание подчеркивал: «По духу Бунин ближе всего к французским парнасцам, чуждым жизни и преданным своему искусству. Поэзия Бунина холодна, почти бесстрастна, но не лучше ли строгий холод, чем притворная страстность?» (Весы, 1907, № 1, с. 71; рецензия вошла в книгу Брюсова «Далекие и близкие»). Отклик Брюсова был написан «без привходящих полемических целей» (см. вступительную статью А. А. Нинова к переписке Бунина и Брюсова: Литературное наследство. М., 1973, т. 84. Иван Бунин, кн. 1, с. 434—435) и этим отличался от суждений другого поэта-символиста, С. М. Соловьева, который в своей рецензии на эту же книгу Бунина усматривал за «совершенством формы» в ней «блеск фальшивого брилльянта» (Золотое руно, 1907, № 1, с. 89). На связь художественных образов Бунина с поэзией «парнасцев» указывал в рецензии на «Стихотворения 1903—1906 г.» и Н. Я. Абрамович (Образование, 1906, № 12, отд. 2, с. 113—114). Вероятно, имея в виду эти отзывы, Бунин писал в «Автобиографической заметке» (1915): «Бросив через некоторое время прежние клички, некоторые из писавших обо мне обратились <...> к диаметрально противоположным — сперва „декадент“, потом „парнасец“, „холодный мастер“...» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 9-ти т. М., 1967, т. 9, с. 265). Указывая на особое, уникальное место Бунина в современной поэзии, Волошин перекликался с Блоком, писавшим (в статье «О лирике», 1907) о том же сборнике стихотворений: «Цельность и простота стихов и мировоззрения Бунина настолько ценны и единственны в своем роде, что мы должны <...> признать его право на одно из главных мест среди современной русской поэзии» (Блок А. Собр. соч.: В 8-ми т. М.; Л., 1962, т. 5, с. 141).
Знакомство Волошина и Бунина восходит к московским встречам в середине 1900-х гг., случайным и мимолетным. Писатели регулярно общались только в январе-апреле 1919 г. в Одессе; в основном этой поре их взаимоотношений посвящен мемуарный очерк Бунина «Волошин» (Последние новости, Париж, 1932, 8 сент., № 4187), вошедший в его книгу «Воспоминания» (Париж, 1950). С сокращениями перепечатан в кн.: Бунин И. А. Собр. соч.: В 9-ти т., т. 9, с. 423—432.
[1] Застят ели ~ Золотой иконостас заката. — Из стихотворения «Канун Купалы» («Не туман белеет в темной роще...»), открывающего книгу Бунина (с. 3).
[2] Быть может, он сегодня слышал ~ Стеречь друг друга в час ночной... — Разрозненные отрывки из «зимней поэмы» «Сапсан».
[3] Мы проводили солнце ~ Книгу звезд небесных — наш Коран! — Из стихотворения «Пастухи» («Тонет солнце, рдяным углем тонет...»).
[4] ...с описаниями Чехова — Ср. наблюдение Ф. Д. Батюшкова в рецензии на этот же сборник стихотворений: «Г. Бунин понимает все целомудрие истинного чувства, которое стыдится слишком пространных выражений душевных эффектов и охотно прячется за какой-нибудь прозаической подробностью будничной обстановки. Это напоминает приемы творчества Чехова» (Современный мир, 1906, № 12, отд. 2, с. 80).
А. В. Лавров |